В этом свете он наконец увидел то, что искал. На дне вырытой им ямы, глубиной более метра, лежал продолговатый предмет, обернутый в полуистлевший талес. Арье Фишер, он же Левко Жидовин, с трепетом протянул к нему руки, извлек из ямы и осторожно развернул.
Это был свиток Торы, такой же полуистлевший, как и талес, и так же покрытый бурыми пятнами запекшейся крови. Двое стариков спрятали его здесь в ту кровавую ночь, сто лет назад. Предатель, собственноручно зарезавший их в угоду новым своим друзьям, знал об этом. Но почему-то рука его, поднявшаяся на несчастных, не поднялась тогда же на слово Божье. Потом, в кровавой своей жизни, он с отчаянной лихостью рвал в клочья священные свитки из разграбленных и сожженных синагог, вместе с другими гайдамаками вырезал из старинного пергамента стельки для сапог.
Но эту Книгу, бывшую единственным свидетелем его предательства, он тогда не тронул.
Покачиваясь, Арье Фишер встал с земли и почувствовал, как душа его освобождается от чуждого присутствия.
Диббук исчез.
Желтый свет померк, и зной, до того плотно укутывавший тело Арье Фишера, сменился ночной прохладой. Он вздохнул полной грудью и вдруг заметил, что уже не один на старом кладбище. Ему почудилось, что вновь появились призраки давних жертв. Но нет, это были живые люди, вполголоса читавшие молитвы и державшие в руках зажженные свечи.
Впереди всех стоял раввин Галичер. Портной не сразу узнал его. Рабби Леви-Исроэл приблизился, и тогда Арье Фишер молча протянул ему свиток, который прижимал к груди.
— Мы похороним этот свиток. — Голос раввина дрогнул. — Мы похороним его с исполнением всех обрядов, с молитвами и благословениями. Мы поместим его в специальный сосуд и похороним рядом с могилой мудреца и мученика Элиягу бен-Авраама, да будет благословенна память о нем… — Он замолчал.
Портной тоже молчал. Потом сказал:
— Да, этот свиток священный. Он содержит имя Божье. И еще — на нем кровь мучеников… Поистине, это святой свиток, — повторил он, глядя на огоньки свечей, горевшие в руках молчавших людей. — Что же — диббук отныне обретет покой?
Раввин неопределенно пожал плечами.
— Кто знает? — тихо произнес он. — Кто может знать, какое наказание будет назначено ему теперь? Может быть, его душа в конце концов окажется в аду, чтобы страданиями очиститься от грехов. Может быть, ей суждены новые воплощения в нашем мире. По крайней мере, для нее наконец открылся путь исправления — благодаря спасению этого свитка Торы. Правда, путь долгий, очень долгий и мучительный.
В Подолии птицы тем летом не пели,
Тревожно ветвями вели тополя.
Гуляли козаки Зиновия Хмеля,
На Правобережье горела земля.
Еврейская кровь их пьянила что брага,
Познали местечки разбойный кураж.
Была средь козаков лихая ватага,
А в ней атаманом — Остап Барабаш.
Он ведать не ведал про милость и жалость,
Палил ему душу несолнечный зной…
Однажды в добычу Остапу досталась
Еврейская дева красы неземной.
Сказал он: «Я силой тебя не порушу.
Дай руку, дивчина, и едем со мной.
Крещением ты сбережешь свою душу
И станешь козаку законной женой».
«Спасибо, козаче, — она отвечала, —
За то, что меня принимаешь в семью.
Чудесною силою я обладала,
Теперь же я силу тебе отдаю:
Ладонку надень из Иерусалима —
Ее подарила покойная мать.
Наденешь — и пули горячие мимо!
Ни сабле, не пике тебя не достать!
Я знаю, козак, ты меня не обидишь,
Изведай же чуда, пусть пуля летит!
Стреляй-ка, не бойся, и сам ты увидишь —
Ладонка от смерти меня защитит!»
Он выстрелил метко… Дивчина упала.
Ей взгляд затуманил полуночный мрак.
Она улыбнулась, она прошептала:
«Теперь я свободна… Спасибо, козак…»
И в память о ней он ладонку повесил
На крестик нательный, под синий кафтан,
Коня оседлал, по-недоброму весел,
Далече увел другарей атаман.
Козаков повел за богатством и славой,
В приморские степи, на горький Сиваш.
Схлестнулась ватага с татарскою лавой…
Остался один — атаман Барабаш.
Из Крыма Остап сам не свой воротился.
Ни саблей, ни пулею не был сражен.
На угол с иконами перекрестился,
А в полночь на берег отправился он.
А там, над рекою, у старого тына
Сиянье соткалось в ночной темноте.
Привиделось, будто стояла дивчина
То ль в саване белом, то ль в белой фате…
Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе. Рубины уст ее, казалось, прикипали кровию к самому сердцу. Вдруг что-то страшно знакомое показалось в лице ее.
Н.В. ГогольВий
Унылый осенний дождь, зарядивший с вечера, не прекращался всю ночь и продолжался утром. Меламед Борух Бердичевский очень не хотел выходить из дома в такую погоду — старые сапоги прохудились, а новых он пока что справить себе не смог. Отдавать же обувь в починку не представлялось возможности: подошвы и так состояли из сплошных заплат. Любой сапожник только развел бы руками.
Пересидеть дождь дома, уткнувшись в книжку и укутавшись в теплый старый халат, он тоже не мог. Ибо платили ему именно за то, чтобы каждое утро он приходил в хедер и учил десяток разновозрастных мальчишек грамоте и Торе. Надо сказать, платили гроши, но выбирать не приходилось: слабый здоровьем и не знавший иного ремесла Борух Бердичевский в свои двадцать пять лет не мог найти себе другого, более прибыльного занятия.